НА ИСХОДЕ АВГУСТА

 Дина Рубина
 24 июля 2007
 3230
Я неплохо держалась все эти три года, носила пиджаки, обувь на высоких каблуках, переживала налеты бесконечных комиссий, разъезжала по городам России, улыбалась разнообразным посетителям, ворочала во рту каменные слова, каких сроду не произносил мой язык, — «проект», «презентация», «координационный совет»; бесконечно выступала перед публикой и… короче, проделывала еще множество подобных штук, о которых и не думала прежде у себя, там… то есть здесь, в Иудейской пустыне. Ну и вот, столкнулась, вызубрила назубок или, как говорит моя мама, — «насобачилась»…
Синдром хронической усталости На исходе августа 2003-го я отбыла свой срок — три года строгого режима — в одной израильской организации, базирующейся в Москве. Я неплохо держалась все эти три года, носила пиджаки, обувь на высоких каблуках, переживала налеты бесконечных комиссий, разъезжала по городам России, улыбалась разнообразным посетителям, ворочала во рту каменные слова, каких сроду не произносил мой язык, — «проект», «презентация», «координационный совет»; бесконечно выступала перед публикой и… короче, проделывала еще множество подобных штук, о которых и не думала прежде у себя, там… то есть здесь, в Иудейской пустыне. Ну и вот, столкнулась, вызубрила назубок или, как говорит моя мама, — «насобачилась»… Три года, три полных года без тридцати дней я крепилась, истово исполняя свои обязанности, недосыпала от беспокойства и усердия, а на излете своей службы сильно радовалась грядущей воле. Но, видно, так уж устроен человеческий организм, во всяком случае, мой организм: вернувшись к своим пустынным ветрам, сменив каблуки на сандалии и пиджаки на просторные балахоны, раскинувшись наконец на своей холмистой свободе, я немедленно жестоко заболела — внезапно и вся. Меня покинули силы, просто до смешного: я валялась на диване с утра до ночи, покрываясь холодной испариной всякий раз, когда мне надо было подняться и доползти до ванной. Невропатолог поставил мне странный диагноз, в который при других обстоятельствах я ни за что не поверила бы. Звучал он элегично: синдром хронической усталости. Другой, ортопед, сказал, что позвоночник мой в бедственном состоянии, так что он и не удивится, если в самом скором времени я вовсе обездвижу. Кардиолог навесил на меня суточные вериги: ребристый тяжелый прибор, фиксирующий малейшие изменения работы сердца, и последовавший за этим послушанием диагноз потряс меня своей образностью: нервное сердце. И наконец, специалист-маммограф продемонстрировал снимок моих собственных, таких привычных грудей, которые, словно глубоководные раковины, коварно копили в себе жемчужные россыпи. Провалявшись дохлой рыбой несколько тягостных недель, я решила потащиться в Тель-Авив к своему гомеопату — старой и мудрой женщине, издавна, как голубя, подкармливающей меня белыми сладкими шариками. Она лечила меня от самых разных болезней, а вернее, от разнообразных ощущений, которые всегда сводились к одному: разгулявшимся нервишкам. Она ссыпала в меня пригоршни белых шариков, встряхивала меня, вздергивала, иронически поглядывая поверх очков… Словом, в один из дней, преодолевая сердцебиение, слабость и дурноту, я повлеклась в Тель-Авив. …И пока сидела на вытертой кушетке в знакомой притемненной ставнями комнате, устремляя лицо к приветливо кивающему вентилятору, пока мой старый доктор Тала, похмыкивая, смотрела снимки и результаты анализов, я постепенно и ощутимо не то что приходила в себя, но поверила, что приду. Наконец, мне было объяснено, что все — вздор, все — разгулявшиеся нервишки. Попить вот это и поклевать вот это… А главное — поезжайте-ка дней на пять куда-нибудь в Хоф-Дор, и босиком, босиком — по горячему песку, по кромке воды… — Да что вы, в конце концов! — сказала она. — Ведь в ваших руках главное лекарство, недоступное другим: сядьте и выпишите всю горечь и соль, и отраву этих трех лет. Мне ли вас учить! Тут же она позвонила в старую гомеопатическую аптеку Альтмана, что на углу Алленби и Кинг Джордж, минут пять говорила с каким-то Габи, втолковывая тому дозы и разведение, и велела мне прямиком ехать туда, забрать все эти капли, сладкие пастилки и, конечно же, столь любимые мною белые крошки, чтобы клевать их по утрам на голодный желудок. Я расцеловала ее на прощание, вызвала такси и уже минут через десять закупала волшебные снадобья. У всех у них, кстати, были имена сказочных принцесс — Мелисса… Анджелика... Стафисагрия… Габи оказался лучезарным инвалидом. У него был великолепный профиль справа: римское сочетание горделивого носа с крутым подбородком. Слева же — убогий, робкий, сплющенный, как у рыбы камбалы, будто искаженный ужасом. Словно затеяв лепить это прекрасное лицо и неудачным движением божественного пальца запоров какую-то деталь, природа в сердцах смяла образец, как сминают податливый ком сырой глины. Кроме того, на правой руке у него недоставало двух пальцев — среднего и безымянного. К посетителям аптеки Габи всегда был обернут своим прекрасным профилем и неизменно улыбался. — Прими вот это и это прямо сейчас, — посоветовал он после того, как в третий раз пускался в объяснения — когда и как принимать мне лекарства, а я смотрела на него вежливо и бессильно. — Прими сейчас, на тебе лица нет. Сядь, посиди вот здесь. Я опустилась в старое кожаное кресло, вдвинутое в уютную нишу в стене, и долго сидела, заторможено рассматривая покупателей. И все время Габи зорко поглядывал на меня, обращая ко мне победный римский профиль с проникновенным карим глазом. — Ты не мог бы вызвать такси? — попросила я наконец, когда аптека опустела — подошел обеденный перерыв. — Я могу вызвать такси, — сказал он. — Такси не проблема… Где это ты так развинтилась, что стряслось с тобой? Постой, я накапаю доброй старой валерьяны, подкручу тебе гайки. Он ушел внутрь помещения и сразу вышел, протягивая через прилавок маленькую круглую чашку, которую как-то ловко поддерживал тремя оставшимися пальцами. Я взяла ее и опрокинула в рот мятно-горькое содержимое. Почему-то вид этой его руки, в которую, как в треногу, я вставила обратно чашку, привел меня в знакомое сильное волнение, вызвал странную дрожь сердца, спазм в горле и прилив обжигающей, невыносимой любви не к человеку даже, а ко всему окружающему меня в этот миг пространству. Словно детские штанишки на балконе дома напротив и замызганная тряпица бело-голубого флага, которые с вялым равнодушием полощет морской ветерок, а заодно и грузная старуха на табурете у дверей подъезда, — не что иное, как последняя, дарованная мне судьбой милость, с которой невозможно расстаться. Я стыдилась раньше это описывать, потому что не знаю — как сладить с этим чувством, недостойным писателя, человека мастерового, должного хладнокровно и чутко обозначать предметы, явления и состояния. Я вставила чашку в изуродованную ладонь Габи и обнаружила вдруг, что дурнота, одолевавшая меня последние недели, куда-то испарилась. Еще не веря себе, я попрощалась и, забыв о такси, вышла на улицу, побрела вниз, вниз, дошла до какой-то забегаловки, где в мягкой полутьме за стойкой медленно крутился налепленный на вертикальный шампур бочонок индюшачьей шуармы. Кафе было совершенно пусто и отсюда, с улицы, залитой полуденным средиземноморским солнцем, напоминало пустую сцену перед началом спектакля — то ли потому, что огромный платан у входа затенял и делал укромным пространство внутри, то ли потому, что прямо из середины зальца несколько ступеней поднимались на небольшой подиум с тремя столами… Бокастый бочонок томящейся над огнем шуармы уже приобрел тот золотистый цвет старого янтаря, каким наливается изнутри хорошо прожаренное, тонко нарезанное мясо… Запах жареной индюшатины выкатывался волнами из полутьмы кафе, смешиваясь с запахом бензина и порывами соленого ветра с моря. Я вошла и сказала парню за стойкой: — Ужасно хочется есть! — Садись вон там, у окна,— отозвался он. — Будешь видеть улицу… Я, однако, поднялась по ступеням на подиум и села за самый уютный, у стены, испещренный царапинами и пятнами пластиковый стол, затрапезней которого вряд ли можно было найти во всем этом городе. Сняла шляпу, сумку с плеча, бросила на соседний стул… Здесь работал кондиционер и тихо звучало радио. Хозяин вышел из-за стойки, взбежал по ступеням и разложил передо мною большой картонный поднос с немудреным прибором. Это был хороший знак, наверняка здесь вкусно готовили: когда хозяин не находит нужным тратиться на посуду и обстановку, это означает, что народ к нему и так валом валит. Вдруг что-то изменилось в пространстве: сломалось, сдвинулось, обвалилось. Радио оборвало мирное бормотание-напевание и неразборчиво, но жестко и отрывисто заговорил мужской голос. Хозяин бросился к маленькому приемнику на стойке, крутанул ручку, увеличивая звук, и — по первой же интонации в голосе диктора мы сразу поняли, что… Он еще прибавил громкости, качая головой. Через мгновение все уже было ясно: полчаса назад в центре Иерусалима на Яффо взорвался автобус номер четырнадцать, кстати, тот, в котором я ездила недавно на очередной рентген. Хозяин оставил радио включенным и, качая головой, все приговаривал: — До каких пор, а, до каких пор?.. — Принеси хумус, — попросила я, набирая на мобильном иерусалимский номер, — два-три слова, удостовериться, что и те на месте, и эти — в порядке… Еще номер… — И что-нибудь жареное… Что у тебя сегодня? — Есть курица, рыба … Ох, какая форель! Такая форель, что ты такую нигде не ела! — Шуарму, — сказала я между несколькими словами в мобильный, — и салат... Он ушел срезать с крутящегося бочонка кусочки шуармы длинным тонким ножом, и пока я уговаривала обезумевшую от беспокойства подругу, что дочь просто отключила мобильник, шляется где-нибудь, — не психуй, перестань, не плачь…— сгребал их в железный широкий совок, а потом ссыпал в тарелку точным сильным гребком. — Семеро убитых, десять раненых! — крикнул он кому-то в кухню. Оттуда ему ответил что-то женский голос. — Срезай потоньше! — сказала я. — Не волнуйся, не первый день режу мясо. — И без жира… Я вдруг подумала, что море должно быть где-то недалеко. Мне захотелось немедленно войти по колени в воду, шевеля пальцами и приподнимая юбку. Хозяин принес тарелку, доверху наполненную кусочками индюшатины с янтарной кромкой жира, и впервые за несколько недель я набросилась на еду, обжигаясь, хватая ртом куски, бурно, рывками дыша, во рту уже остужая вкуснейшее мясо… — Что пить будешь? Кофе? — Чай… зеленый, с наной… Мне нравилось, как взбегает он по ступеням, в этом тоже было что-то игровое, театральное. И сама я сверху, как из ложи, наблюдала за семенящими мимо окон кафе забавными, стриженными под ежик старухами в свободно болтающихся шароварах ярких расцветок и смешными голенастыми стариками в просторных шортах, с седыми косичками на затылках. Почему-то все тель-авивцы кажутся мне смешными. Слишком они обжили свой город, слишком не замечают его, а заодно уж не замечают и гостей, как жильцы коммуналки не обращают внимания — кто там шастает по коридорам замызганной общей квартиры. Мы-то, в Иерусалиме, ходим по струнке — поди не заметь этот город! — нас-то в строгости держат… Парень принес на маленьком круглом подносе высокий стакан, в котором таинственно и глубоководно волновалась темно-зеленая веточка мяты — по-здешнему «наны», придающей чаю ни с чем не сравнимый успокоительный вкус. В стакане стояла ложка с высокой, жгутом закрученной ручкой. Я быстро насытилась, но продолжала есть, растягивая удовольствие, отрывая от питы кусочки, кроша их в тарелку и вываливая в горчичном соусе. И когда они размякали, я нанизывала на вилку кусочки мяса, укутывала их в пропитанные соусом лоскуты лепешки и медленно отправляла в рот. Мне так не хотелось отсюда уходить… — Вкусно? — спросил от стойки хозяин. Я молча закатила глаза к потолку. Он довольно усмехнулся. …И даже когда поела и отодвинула тарелку, я все еще продолжала сидеть, как сидят в убежище, в уютной пещере на берегу моря, куда загнала тебя морская буря. — Уже десять убитых, — сказал хозяин, убирая тарелку и выкладывая на стол плоскую кожаную книжку со счетом. — И девятнадцать раненых. — Маршрут такой… четырнадцатый… — отозвалась я, — ходит редко, народу всегда битком… Положила деньги на стол, с чаевыми... Выходит, пока я ела шуарму, умерло трое… Три жизни погасли, пока я обстоятельно смаковала золотистые кусочки нежной индюшачьей плоти. Наконец, я поднялась, постояла, невзначай проверяя и с удовольствием обнаруживая, что неплохо стою на ногах… Тут в забегаловку ввалилось сразу несколько человек, по-свойски приветствуя хозяина, — очевидно, служащие из соседних учреждений явились обедать. Я попрощалась, и хозяин, несмотря на то, что был занят новыми заказами, бросил мне вслед: — Ты не ошиблась, что заглянула сюда, а? — Не ошиблась, — сказала я. Надела шляпу и вышла…
Окончание в следующем номере. Живопись Бориса Карафелова



Комментарии:


Добавить комментарий:


Добавление пустых комментариев не разрешено!

Введите ваше имя!

Вы не прошли проверку на бота!


Дорогие читатели! Уважаемые подписчики журнала «Алеф»!

Сообщаем, что наша редакция вынуждена приостановить издание журнала, посвященного еврейской культуре и традиции. Мы были с вами более 40 лет, но в связи с сегодняшним положением в Израиле наш издатель - организация Chamah приняла решение перенаправить свои усилия и ресурсы на поддержку нуждающихся израильтян, тех, кто пострадал от террора, семей, у которых мужчины на фронте.
Chamah доставляет продуктовые наборы, детское питание, подгузники и игрушки молодым семьям с младенцами и детьми ясельного возраста, а горячие обеды - пожилым людям. В среднем помощь семье составляет $25 в день, $180 в неделю, $770 в месяц. Удается помогать тысячам.
Желающие принять участие в этом благотворительном деле могут сделать пожертвование любым из предложенных способов:
- отправить чек получателю Chamah по адресу: Chamah, 420 Lexington Ave, Suite 300, New York, NY 10170
- зайти на сайт http://chamah.org/donate;
- PayPal: mail@chamah.org;
- Zelle: chamah212@gmail.com

Благодарим вас за понимание и поддержку в это тяжелое время.
Всего вам самого доброго!
Коллектив редакции