Сто «Кобзей» и один «Мандель»
Когда эмигранты перестали быть «врагами народа» и шлагбаум, отделявший страну от остального мира, приподнялся, Наум Коржавин одним из первых приехал из «старой Америки» в (относительно) «новый» Советский Союз. Обросший мифами, легендами и анекдотами. Не позабытый многими московскими интеллигентами. До которых через все глушилки долетал его глуховатый голос. Поэт всегда, при всех режимах говорил и писал то, что думал. За что и поплатился.
Формула 2С
А впервые Эмка — так называли Эммануила Моисеевича Коржавина (Манделя) — появился в Москве за год до окончания войны. Он писал талантливые стихи, не похожие на те, что печатались в официальных газетах и журналах. Молодой Давид Самойлов, который был знаком с Коржавиным, в шутку любил определять среди своих знакомых эталон тех или иных качеств. Эталоном таланта он определил Эмку, единицу таланта назвав «одним Манделем». Но при этом не забывал уточнять, что сам Эмка Мандель тянет на 0,75 «Манделя».
А Борис Слуцкий предлагал своим друзьям такой тест: кто в поэзии сколько стоит? При этом за точку отсчета предлагал брать вирши поэта, завзятого антисемита Игоря Кобзева. По его собственной категорической оценке целых 100 «Кобзей» едва-едва дотягивали до 1 «Манделя».
Антисемит по всем статьям (особенно по уму и таланту) проигрывал мало того, что семиту — внуку цадика. Эмку невозможно было не любить за его человеческие качества, как невозможно было не любить его отчаянно оригинальные стихи. Они выбивались из привычного эстетического словесного ряда, были весьма и весьма талантливы — и поэтому расходились по всей Москве.
«Я с детства полюбил овал…»
Меня, как видно, Б-г не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал,
За то, что он такой законченный…
В этом стихотворении есть и судьба и характер — естественно, другие, чем у автора знаменитой «Бригантины». А от судьбы, как известно, никуда не уйдешь. Молодому человеку странного вида боязливые москвичи охотно уступали дорогу: ну, кто будет по своей охоте связываться с ненормальным?.. Совсем юного пиита это не смущало. Он не замечал никого и ничего вокруг. Единственное, чем Мандель тогда увлекался в жизни, были стихи.
Он писал оды, сонеты, они нигде не печатались, и тогда он читал их каждому встречному-поперечному, что его в конце концов и подвело под тогдашний Лубянский монастырь: поэтические взгляды только поступившего в Литинститут провинциала на окружающую действительность и историю резко дисгармонировали с общепринятыми.
Он писал стихи на клочках бумаги очень крупным, корявым, несообразно шатким почерком ребенка — оды, сонеты, лирические раздумья. И в каждом его стихе знакомые вещи вдруг представали какими-то вывернутыми, не с той стороны, с какой все привыкли их видеть. Хорошее часто оказывалось плохим, плохое — неожиданно хорошим.
Все поэты в стране писали о Сталине, Эмка Мандель тоже. У одного стихотворения было две редакции. Стихи пошли гулять по рукам. Попали не в те — кто-то плюнул, дунул, и «кому надо» стал известен такой вариант:
А там, в Москве, в пучине мрака,
Встал, воплотивший трезвый век,
Не понимавший Пастернака
Суровый жесткий человек.
«Где надо» и «кто надо» не очень стали разбираться в причудах поэзии. И Мандель поплатился. Коржавин искренне считал, что славил Сталина, и был изумлен, когда другие поняли эти строки иначе. И оправили в ссылку. Он искренне недоумевал: за что?
Памяти Герцена — два взгляда на один предмет
В мае 1912 года вождь мирового пролетариата, которому в октябре 1917 сдастся буржуазная Россия, писал: «Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию».
В.И. Ленин. «Памяти Герцена»
Ответ Н. Коржавина: «Нельзя в России никого будить»
Через 60 лет, в 1972 году, поэт Наум Коржавин ответит вождю стихотворением «Памяти Герцена (баллада об историческом недосыпе).
Любовь к Добру сынам дворян жгла сердце в снах,
А Герцен спал, не ведая про зло...
Но декабристы разбудили Герцена.
Он недоспал. Отсюда все пошло…
Затем Коржавин напоминал читателям: царя убили, но русский мир не изменился, пал Желябов, но перед своим падением успел разбудить Плеханова, но и тому не удалось кардинальным образом изменить страну, в которой все — от мала до велика — пребывали в вечном сне. Поэт размышлял: с теченьем времени все могло обойтись, в России мог восторжествовать закон и порядок, но… Короче, если бы ни появился на ее необъятных просторах маленький, юркий, рано облысевший человечек — присяжный поверенный, который и свершил предназначенное ему дело — вздернул (как Петр) Россию на дыбы. А затем началось такое…
В общем, что я буду вам рассказывать, если вы и сами знаете, что началось (в 1917-м) и тем более чем все это кончилось (в 1991-м).
Но поэта мучил один вопрос: кто разбудил Ленина? «Кому мешало, что ребенок спит?» Потому что будить в России никого нельзя по определению.
Знаменитая баллада о российском недосыпе заканчивалась таким четверостишием:
Мы спать хотим... И никуда не деться нам
От жажды сна и жажды всех судить...
Ах, декабристы!.. Не будите Герцена!..
Нельзя в России никого будить.
Стихотворение, в котором Коржавин сумел изложить всю сущность русской истории, в мгновенье ока разлетелось по самиздату, а чтобы не было всяческих кривотолков, автор предупредил, что речь идет не о реальном Герцене, к которому он относится с благоговением и любовью, а только о его официальном образе, созданным советскими ретроградными герценоведами (совсем не герценовской репутации — добавлю я от себя).
История доказала, что в споре поэта с вождем победил поэт. На одном из вечеров (где, кстати, при полном восторге перестроечной публики) я и познакомился с Наумом Коржавиным, которому Давид Самойлов (ДС) из своего пярнусского далека просил передать привет и слова своей непреходящей любви к нему.
Что я и сделал.
Автограф
Мы поговорили накоротке, Наум Моисеевич пригласил меня в один литературный дом, где он остановился на время пребывания в Москве, и через несколько дней я пришел на Аэропорт. Коржавин был лыс, мешковат, невысокого роста, смотрел на этот мир огромными, выпученными, подслеповатыми глазами, в комнатах передвигался легко, а на улице и сцене, где бывали его вечера, — с помощью жены, всегдашнего своего спутника по жизни.
Слушать его было так же интересно, как и читать. Он внятно формулировал мысли, чаще выслушивал собеседника, но иногда перебивал и с неутраченным пылом и энергией буквально набрасывался на него. Будучи прирожденным полемистом, довольно легко сталкивал его с точки зрения на кочку, разбивая в пух и прах сомнительные на его, Коржавина, взгляд аргументы. И яростно отстаивал свои выношенные взгляды по самым разным вопросам, начиная с еврейского и русского и заканчивая трансцендентальными.
Я рассказывал ему о пребывании ДС на берегах Балтийского залива, он — о свой антисталинской юности, ссылке, невозможной для него жизни в брежневском СССР, почему уехал. Говорил о жизни (весьма нелегкой для эмигранта из России, тем более поэта) в Америке, рассуждал о трагедии бытия, о своем понимании истории, культуры (ниже привожу всего лишь один из фрагментов из наших разговоров, которые мы вели во время его пребывания в Москве) и на прощание подарил одну из самых дорогих и ценных книг, ныне стоящую на полке мой библиотеки.
Книги имеют свою судьбу
Утверждали древние
А их создатели? Коржавин однажды написал, что «не был никогда аскетом» и «не мечтал сгореть в огне», а был тем, чем ему было предназначено, — поэтом. В те года, которые достались. А какие достались? Да не простые — 1947. 1956. 1973. Сталинские, когда человеческая личность приравнивалась к «винтику» огромной и бездушной государственной машины. Хрущевские, кратковременные, как летний дождик, когда человеку дали на какое-то мгновенье не открыть — приоткрыть (всего лишь!) рот. Первые брежневские заморозки, грянувшие с процессом Синявского и Даниэля, когда вновь в общественное сознание пытались укоренить ложь как единственно возможный способ существования.
«Самый гениальный и мудрый Учитель, Иосиф Виссарионович…» «Дорогой Никита Сергеевич…» «Лично Леонид Ильич…»
Коржавин жил только литературой. Поэзией.
Ответ на трагедию бытия
Из разговоров с Коржавиным, Москва, «Дневник 1989 г.»
– Я давно вырвался из идеалистического плена к нормальным ценностям культуры. Но то, к чему пришел в жизни — уважение к истории, к культуре, — сегодня часто ставится под сомнение. Мне нечего предложить цивилизации, кроме здравого смысла, совести и ответственности и, конечно, любви. Безусловно, и Б-га. Мне самому выбирать уже поздно, да и другим я уже не стану. И боюсь я не конца света, а распада цивилизации, общества, истории.
Трагизм творчества поэта в наше время заключается вовсе не в репрессиях, хотя можно и задушить. Трагична сама жизнь. Она не может не быть трагичной, хотя бы потому, что мы умираем и не все можем. У искусства свои особые задачи, а поэзия — сердцевина искусства. Самуил Яковлевич Маршак, один из самых мудрых людей, которых я встречал в жизни, говорил: «Знаете, голубчик, в мире существует одно искусство — поэзия, а все остальные искусства ценны постольку¸ поскольку в них есть поэзия». Потом он делал паузу и добавлял: « В том числе и стихи».
Это абсолютная правда. Поэзия дает ощущение вечности и ее необходимости. А художник — это человек, который раскрывает в своем творчестве современность и вечность. И он обязан прорываться сквозь современность к небу, к звездам. И если он прорвется, то на его стихах, о чем бы он ни писал, останутся царапины — следы достоверности его выхода к небу. Такая поэзия будет восприниматься и спустя годы в изменившейся политической или духовной ситуации, потому что она сквозь временные проявления затрагивает те душевные струны и культурные ценности, которые существовали и будут существовать вечно. Потому в идеале каждое произведение искусства должно быть рассчитано на вечность.
Это есть ответ на трагедию бытия.
Геннадий ЕВГРАФОВ, Россия
Комментарии:
Добавить комментарий:
Добавление пустых комментариев не разрешено!
Введите ваше имя!
Вы не прошли проверку на бота!