Что ему Гекуба?
…В эту ночь ветер был крепче обычного. И прохладней. А может, ему так казалось, потому что не мог уснуть и прилег в салоне, окна которого выходили в сторону моря. Ветер морем не пах. В Израиле море вообще не пахнет. Разве что в Яффском порту, у скал, к одной из которых была, по преданию, прикована Андромеда. Не то что в Баку. Или в Одессе, куда он приезжал к бабушке с дедушкой.
Уже на подступах к Аркадии, на конечной остановке трамвая, его окутывал солено-йодный запах.
– Море, море, — говорил дедушка, глубоко втягивая воздух сквозь клокотавшие бронхи курильщика, — дыши, внучек, тут каждый вдох — кусок здоровья.
Больше ничего он о деде не помнил, слишком был мал, когда его привозили в Одессу. В памяти застряли красный трамвай, скользкие поручни, красно-фиолетово-белая цветочная аллея с искрящейся синью вдалеке, дедушкино всхлипывание-восклицание: «Море, море!»
Дедушку съел рак легких, и бабушку родители забрали к себе в Донецк. В садик он пошел поздно, в старшую группу, уже перед школой. Бабушка умерла в одночасье, оставлять его одного дома родители, с утра до ночи работавшие в областной партийной газете, не могли и записали в ближайший к дому детский садик.
В первый день из садика его забрала мама. Заправляя белую рубашку, за тот день ставшую черной, в дурацкие штаны с лямками крест-накрест через грудь, спросила: «Ну, как? Тебе понравилось?»
Свой ответ он не забыл. Из-за мамы, остановившейся посередине улицы, и таких ее глаз, из-за которых ему впервые в жизни захотелось маму пожалеть и приласкать. Мама умерла уже здесь, в Израиле, спустя почти полвека. С того дня он ее жалел много раз. Но тот, первый, запомнил навсегда.
– Кормили фушкой.
– Чем?
– Ну, фушкой, фушкой! От слова «фу».
– А дети?
– Они называли меня шестиконечным говном. Мама, разве какашки бывают шестиконечными?
Больше он в тот садик не пошел. Мать взяла неделю отпуска и устроила его в пусть и более дальний от дома садик, но в группу к воспитательнице Соне. Это уже потом он узнал, что звали ее София Исааковна.
Школу выбирать было нельзя, записывали в ближайшую по месту жительства. В его классе евреев не оказалось. Разделения между русскими и украинцами не было, он и невесть как попавший в Донецк татарин были единственными, возле фамилий которых в классном журнале была указана национальность. Напротив почти всех остальных имен стояла черточка с двумя кавычками. Возле первой фамилии было указано: русский, и дальше полжурнала — черточка с кавычками. Потом: украинец. И снова черточка с кавычками. Родители почти у всех работали на шахтах и приехали в Донецк после войны, из деревень или маленьких городков.
Его не сторонились, но и своим в доску он не был. В третьем классе к ним из провинциального, но тоже шахтерского Дзержинска перевелась Тося Симченко — смешливая толстушка. Она постоянно улыбалась, и с ее щек не сходили глубокие ямочки. К Тосе сразу прилипло прозвище Ямочка. На первом же уроке пения Ямочка предложила всему классу разучить новую песню.
– Это песня о тяжелой судьбе негров в Америке.
– А зачем ее будем петь мы? — спросил он.
– В знак солидарности с угнетаемыми!
– Молодец, Симченко, иди к доске, пиши текст. А потом напоешь, — сказала учительница.
У Ямочки оказался тонкий, не соответствующий ее виду голосок. Она протянула им первый куплет — про черного Джимма из Айдахо, день и ночь работающего в порту. Учительница подхватила мелодию на аккордеоне, и весь класс запел.
У негра сердце стучит под черной кожей,
Он также может смеяться и любить,
И крикнуть громко: «Мы, негры, — люди тоже,
Хоть черной кожи не могут нам простить!»
После уроков он предложил проводить ее.
– Зачем? — удивилась она.
– Ну, как…. просто. Поговорим. Ты новенькая, может, тебе какая помощь нужна.
– Никакой помощи мне от тебя не нужно, — она назвала его почему-то по фамилии, которой он стеснялся. — И провожать меня не нужно. Ты иди к своим, а я пойду к своим. Тебе — тудой, мне — сюдой.
Через месяц она заболела, простыла под осенним дождем. По установленному в школе правилу кто-то обязательно должен был навестить захворавшего одноклассника. Ходить по домам никто не любил, родители – бабушки – дедушки больного всегда приставали с вопросами: какие оценки, что учите, с кем дружишь. Он вызвался навестить Ямочку.
Она сидела на диване, скрестив ноги в спортивных штанах — дорогих, из синей шерсти с белым кантом по бокам. Белый пуховый платок укутывал горло. Толстая книга лежала на коленях.
– Спасибо, что навестил.
– Да не за что. Мы же одноклассники.
– Это да, никуда не денешься.
– А куда-то надо деваться?
– Слушай, я хочу, чтобы тебе все было понятно.
Ямочка отложила книгу. «Три мушкетера» — увидел он обложку.
– Нечего тебе здесь делать. Ты, учти, — она снова назвала его по фамилии, — в случае чего я тебя первая бить пойду.
– В каком случае? — спросил он, все-таки ничего не понимая.
– А, так ты еще и дурень? Еврей — дурень? Вот умора!
Отца Ямочки, майора внутренних войск, через два класса перевели в какой-то другой город. Точнее, на другую зону. За все эти годы он, уже по дороге от нее домой уразумевший, что эта веселая, милая девчушка имела в виду, не перемолвился с Ямочкой ни словом.
Драться ему в школе приходилось постоянно. За «жида» он сразу давал по морде. Часто силы были неравны — старшеклассник или сразу несколько одногодков. Тогда он отвинтил шар от двухкилограммовых гантелей и стал таскать в ранце. Увидев шар, обидчики отступали — никого им так и не пришлось ударить. Когда уже всей школе стало известно, что у него в ранце, приставать перестали. Лишь иногда новенькие, приехавшие из украинской глубинки, едва попав в школу, пытались его дразнить:
Жид, жид, жид, жид
По веревочке бежит.
А веревка лопнула
И жида прихлопнула.
Он молча вытаскивал свой шар, шел к обидчику. Подраться ни разу не получилось, они убегали, плюясь и ругаясь.
После Шестидневной войны 1967 года первого сентября он обнаружил на своей парте чернильные шестиконечную звезду и надпись: «Проклятый жидовский агрессор». Надпись он стирал, она появлялась. Он перестал обращать на нее внимание. Ее вырезали ножом на парте. Он пожаловался учительнице. Она заменила парту. Надпись вырезали снова. Так он и просидел до конца 10-го класса с этим «проклятым жидовским агрессором».
Печататься в газетах он начал рано. Послал сочинение на курсы молодого журналиста при областной комсомольской газете. И прошел конкурс. Первую статью, «Война до начала войны», написал про покойного дедушку, Израиля Павловича, кадрового военного, воевавшего на Халкин-Голе. Лектор на курсах Евгений Яковлевич Голубчевский напечатал ее к годовщине сражения. Но вместо имени ограничился первой буквой.
– Чем вам имя дедушки не угодило? — спросил он.
Голубчевский взъерошил и без того торчавшие в разные стороны седые патлы.
– Тебе важно было полное имя – фамилия – отчество или статья про дедушку? Кто он, и так все поняли. А имя у него сейчас не проходное. Абсолютно.
В десятом классе он пришел к Голубчевскому посоветоваться.
– Я напечатал в газетах уже четырнадцать статей. Хочу поступать на журфак. А родители твердят: иди на инженера.
– Чем тебе плох инженер?
– У нас все родственники или инженеры, или врачи, или учителя. Только вот мама с папой журналисты.
– Вот видишь.
– Я чистый гуманитарий, мне в техническом вузе делать нечего.
Голубчевский вытащил из верхнего карманчика пиджака расческу с редкими зубцами, всадил ее в свои патлы. Дернул раз, другой. Махнул рукой, спрятал расческу в карманчик.
– В украинские университеты на журфак ты не поступишь. Забудь.
– А как же вы, мои родители?
– Когда это было! Теперь другие времена.
– И что же делать?
– Шолом-Алейхем писал — талант, как деньги: или есть, или нет. Иди в технический вуз, приобрети специальность. Здесь ты и в него не поступишь, уезжай в Сибирь: Челябинск, Томск, Омск. Чем дальше, тем лучше. Там проще с этим делом. Образование для журналиста не имеет большого значения. Я лично оканчивал Институт стали и сплавов в Москве, наш фельетонист Сема вообще метеоролог. Главное — читай побольше. За пять лет проштудируй Библиотеку всемирной литературы. И пиши. В институтскую газету, молодежную — какие есть. А окончишь вуз, возвращайся домой.
– И на завод?
– На завод. Работать и писать. Придешь ко мне, помогу. Начнешь просто писать, потом внештатником. Если сумеешь, пробьешься в штат.
– А не сумею?
– Так у тебя же будет профессия! На кусок хлеба заработаешь.
**
Свет в холодильнике резанул глаза. Он зажмурился, на ощупь достал с боковой дверцы бутылку пепси. Бутылка сразу покрылась влагой. Шипучий, остропряный напиток знакомо шибанул в нос, горло свело от холода.
…Из плавания с родителями по крымско-кавказскому маршруту во время каникул между девятым и десятым классом он привез в Донецк пять бутылочек пепси. Маленьких, с длинным узким горлом. Стоили они в три раза больше, чем обычные «Лето» или «Дюшес», а жидкости в них было в полтора раза меньше. Завод по производству пепси с полгода как запустили в Новороссийске, продавалась она только на пассажирских кораблях Черноморского пароходства. Вкус пепси отличался от всего, что ему доводилось до тех пор пробовать. Это был вкус неведомых стран, далеких и недоступных, как Марс. До сих пор, уже многие десятилетия живя в Израиле, он пил только пепси.
***
Лена сделала глоток, покрутила в руке необычную бутылочку и вернула ему.
– Допивай, если хочешь.
– Из ваших уст, сударыня, — с наслаждением!
– Вкусно, конечно. Но мне такое запрещено категорически. Две бутылочки — и вся диета насмарку. А потом, на помосте, это все вылезет. Я ж мастер спорта, должна марку держать…
– Ай, помады твоей мало. Она вкусней, чем пепси…
Три месяца Лена Говоруха из параллельного класса встречалась с ним после уроков. Времени у нее, подающей большие надежды спортсменки, не было вовсе — из школы бежала на тренировку. Все их общение сводилось к тому, что он провожал ее домой после уроков. Когда он позвал ее на свой день рождения, Лена отказалась.
– Чего ты стесняешься, там буду только я и мои родители.
– Не хочу.
– Почему?
– Не хочу и все.
– Они ж не кусаются.
Она убрала его руку с плеча. Поправила волосы.
– Меня тянет к тебе, врать не буду. Но все это бесполезно. Все это ни к чему.
– К чему?
– Зачем мне жидовские, ой, прости, еврейские родственники? Еврейские дети? Ты мне нравишься, но будущего у нас нет. Так зачем?
– А зачем же ты…
– Не сдержалась, прости. Уж больно нравишься. Но теперь все. Давай расстанемся без обид.
***
Голубчевского он не послушал. И маму с папой тоже. Поехал в Баку и поступил без проблем на журфак. Никогда и никто в Баку не говорил ему того, что он выслушивал каждый день в Донецке. Домой после университета не вернулся — к тому времени евреев на Украине и близко к редакциям не подпускали. Получил распределение в Сумгаит, проработал в городской газете до армянских погромов и вырвался в Израиль.
…Ветерок с моря становился все прохладней. Он натянул на себя простыню, засунул руку под подушку, прижался к Гюле, любимой жене Гульнаре, с которой после третьего курса университета не расставался ни на один день.
Сон бежал от него. Из Донецка, родного города, приходили жуткие вести. Еще страшнее были их обсуждения с израильскими знакомыми. Голова закружилась от нахлынувших картинок. «И что наши евреи сказились — фашисты, жидобандеровцы. От всех у меня гиря была в ранце припасена… Так что мне Гекуба?»
Это была его последняя внятная мысль. А потом все смешалось, побежало, поплыло. Ветер родины обдувал его, шевеля немногие оставшиеся на голове волосы. Он спал и улыбался во сне.
Давид ШЕХТЕР, Израиль
Рассказ печатается в сокращении.
Комментарии:
Добавить комментарий:
Добавление пустых комментариев не разрешено!
Введите ваше имя!
Вы не прошли проверку на бота!